Константин (k_fon_shwahgeim) wrote,
Константин
k_fon_shwahgeim

Category:

Иван Солоневич. ДИКТАТУРА ИМПОТЕНТОВ. Часть 5.

Социализм, его пророчества и их реализация

Статья написана Иваном Лукьяновичем Солоневичем в 1949 году и впервые издана в Буэнос-Айресе.

Часть 5.

Потом как-то постепенно и незаметно начались сумерки тщедушного нэповского капитализма. Странная вещь: когда в советской печати появились первые статьи, посвященные первому — тогда еще будущему — пятилетнему плану организации «веселой и зажиточной жизни» на «родине всех трудящихся», ни я, ни мои соседи не проявили к нему решительно никакого интереса. Ну что ж, план — так план, поживем — увидим. И пожить, и увидеть удалось не всем…

Курс политической экономии я проходил под руководством профессора Туган-Барановского, крупнейшего политэконома России, — конечно, марксиста. По тем временам — 1912–1916 годы — я возлагал некоторую надежду на науку политической экономии. Наука в лице профессора Туган-Барановского возлагала некоторые надежды и на меня. Кажется, разочаровались обе стороны. И обе очутились в эмиграции. Если бы это было юридически возможно, в эмиграции я предъявил бы профессору Туган-Барановскому иск за нанесение увечий моим мозгам: сейчас мне совершенно ясно, что после курса у профессора Туган-Барановского я во всем, что касается народного и вообще человеческого хозяйства, вышел еще большим дураком, чем был до курса. Можно было бы предъявить и иск об изувеченной жизни: наука товарища Туган-Барановского проповедовала как раз те пятилетки, которые на нас всех и свалились. Так что если товарищ Сталин является политическим убийцей, то профессор Туган-Барановский и прочие иже с ним были подстрекателями к политическим убийствам. Это абсолютно ясно. Несколько менее ясен вопрос о смягчающих вину обстоятельствах: теперь я так же ясно вижу, что профессор Туган-Барановский и прочие иже с ним были просто глупы. И очень сильно содействовали также и моему собственному поглупению.

Во всяком случае, все мои научные познания в области политики и политической экономии, истории вообще и истории французской революции в частности, в той форме, как все эти познания мне втемяшились в университете — марксистском и императорском университете, — на практике оказались совершеннейшей чепухой — совершенно такой же, как и мои инструкции по физической культуре для врачей и грузчиков. Я не предвидел ничего. И не понимал ничего. Первые «наметки» первого пятилетнего плана не произвели на меня никакого впечатления. Хочу отдать справедливость и себе: я все-таки оказался, по меньшей мере, не глупее остальной московской интеллигенции. Я считал эти наметки такой же бюрократической ерундой, как и мои собственные физкультурные планы. Но большинство московской интеллигенции было очень довольно: вот это здорово — все-таки будет построено то-то и там-то; «наконец-то какой-то план». Туган-Барановских они принимали еще больше всерьез, чем в свое время принимал их я. Иван Яковлев, человек явственно «необразованный», оказался все-таки умнее всех нас. И он первый как-то пронюхал и говорил мне: «Ох, уж эти планы, добром это не кончится».

Это и не кончилось добром. Но конец приходит как-то незаметно и постепенно — как приходит к человеку старость. Что-то как-то стало исчезать. Еще так недавно Яковлев встречал меня радостно словами: «Вот только что получил беломорские селедки — первый сорт!» Теперь его оптимизм как-то стал выдыхаться: «Вот опять нету селедок, уж Бог его знает, что оно творится». Я понимал: если уж у Яковлева селедок нет, то, значит, с селедками что-то действительно творится. Но, как это ни страшно, самая простая мысль о том, что где-то стали социализировать и селедки, мне в голову не приходила. Это человека легко социализировать — ему деваться некуда. Рыбам морским и птицам небесным на социализацию, конечно, наплевать: они все живут без паспортов и границ, без плана и даже без науки. Но все-таки постепенно стали исчезать томаты и селедки, сосиски и прочее. И потом сразу, неожиданно, скоропостижно исчез и сам Яковлев. Так исчез, что я до сих пор не знаю, что с ним случилось.

В один сумрачный вечер моей жизни, вернувшись со своей бюрократической деятельности из Москвы и привычно заворачивая к логовищу моего капиталистического хищника, я был поражен мрачным зрелищем. Привычная вывеска: «Съестные припасы. Иван Яковлев» была свергнута руками какого-то революционного пролетариата и валялась на земле. Пролетариат, стоя на двух лестницах, прибивал над логовищем новую, хотя тоже старую, вывеску какого-то «Транспортного потребительского общества?606» (точного номера я сейчас не помню). Этот кооператив продолжал существовать и в яковлевскую эпоху — где-то на задворках, ведя, так сказать, чисто отшельнический образ жизни, чуждаясь и товаров, и людей, презираемый и людьми, и товарищами. Теперь, значит, он возвращается на круги своя. Еще месяц тому назад ТПО торговало багажом исчезнувших железнодорожных пассажиров, случайными партиями лошадиных подков, проржавевшими консервами государственных заводов. Однажды там почему-то появилось несколько десятков пар скэтингов, хотя во всей Салтыковке и в двадцати километрах радиусом не было ни одного клочка асфальта, были песок и грязь. Не знаю, что сталось с этими скэтингами.

В Москве я, в общем, вел спортивный образ жизни. И целый день мотаясь по всяким делам, по дороге домой слезал за 8 километров до Салтыковки и покрывал это расстояние пешком в один час: это была моя ежедневная норма. И поэтому домой возвращался я голодным, как капиталистическая акула. Я протиснулся в возрожденный к новой плановой жизни кооператив. Почти у самого порога меня встретил совершенно приличного вида мужчина и спросил кратко и деловито: «Вам тут что?»

Приличного вида мужчину я очень ясно помню и до сих пор, но ни фамилии, ни имени его я не знал никогда. Гражданин Иван Яковлев ходил в довольно затрапезном обмундировании: сапоги бутылками, поддевка, грязноватый фартук. Приличного вида мужчина имел модернизированную и даже американизированную внешность, «догонял и перегонял Америку». Но Иван Яковлев встречал меня с распростертыми объятиями: «Чем могу вас порадовать сегодня?» Или: «У меня сегодня что-нибудь особенное!» — не очень грамотный, но все-таки приятный оборот речи. Приличного вида мужчина не сказал даже: «Что вам угодно?» — а просто: «Что вам тут?» И стал надвигаться на меня таким образом, что мне оставалось или напирать на него животом, или отступать к двери. Отступая, я задал вопрос о селедках и прочем. Приличного вида мужчина сказал категорически: «Мы сегодня товар учитываем, приходите завтра!» Я сказал, что есть хочу именно сегодня, — завтра, впрочем, тоже буду хотеть, — так что же я буду есть сегодня? Приличного вида мужчина сказал: «Ну, это я не могу знать», — и захлопнул дверь перед самым моим носом.

Я понял. Кровавый частник, хищник и эксплуататор исчез. На его месте появилось бескровное, вегетарианское и пролетарское, но все-таки начальство. У Яковлева я был потребителем. У приличного вида мужчины я буду только просителем. Яковлев приветствовал во мне клиента. Приличного вида мужчина будет видеть во мне попрошайку. Яковлева, значит, ликвидировали как класс. Приличного вида мужчины сейчас делят селедки его и о сосисках его бросают жребий. Останется ли хоть что-нибудь и на мою долю?

Я вспомнил о втором эксплуататоре трудящегося и бюрократического населения Салтыковки — о купце Сидорове и пошел к нему. Двери его предприятия были заколочены и опечатаны. И на дверях висела краткая информация: «Закрыто». Почему закрыто и на сколько времени, не сообщалось. Меня охватило ощущение беспризорности, заброшенности, осиротелости. Пока был Иван Яковлев, я уже знал, что я не пропаду и голодать не буду. Он уж там как-то все это оборудует. Сейчас — только первый вечер без Яковлева, и мне уже нечего есть. Что будет во все остальные вечера моей плановой жизни? Нет, гражданин Яковлев при всей его политэкономической безграмотности был все-таки прав: добром это не кончилось. А, может быть, и это еще не конец?

Я лег спать голодным. Следующий мой служебный день я посвятил официально обследованию московских спортплощадок, неофициально — беготне по московским базарам. Базары были почти пусты. Вечером я снова зашел в ТПО. «Учет товаров» был, по-видимому, закончен. Товары были, очевидно, как-то планово перераспределены. Селедок не было вовсе. «У нас их по плану не заведено», — сказал мне приличного вида мужчина. «А как их снова включить в план?» — «А вы напишите, куда следует», — приличного вида мужчина сказал, куда именно следует написать. Я написал. С тех пор прошло еще штук пять пятилеток, и до сих пор нет ни ответа, ни селедок.

Потом исчезли сосиски. Потом исчезло вообще все. Опять какие-то лошадиные подковы… К зиме появилась партия соломенных шляп. Приличного вида мужчина смотрел на меня, как на назойливого нищего. Потом мне на службе не доплатили десять рублей жалованья и сказали, что это мой вступительный взнос в ТПО. Я не протестовал. Потом у себя дома я нашел повестку на собрание пайщиков ТПО с пометкой «Явка обязательна», — я не пошел. Потом, правда, в мое отсутствие, приличного вида мужчина зашел ко мне и оставил предписание явиться на субботник по разгрузке картофеля из вагонов в погреб, — я снова не пошел. Потом, как-то позже, приличного вида мужчина, встретив меня на улице, принялся меня распекать: я-де на собрания не хожу, в тройках и пятерках не участвую, не интересуюсь кооперативной общественностью и саботирую заготовку и разгрузку картофеля. Но к этому моменту я уже распродавал свое последнее имущество в целях побега из плана в анархию, от кооперативов к частникам, от эксплуатируемых к эксплуататорам, от гнилой картошки по крайней мере к колбасе. И вообще — от приличного вида мужчины хоть к чертовой матери. В силу всего этого приличного вида мужчину я послал в столь литературно неописуемое место, что он испугался сразу. Откуда ему, бедняге, было знать, что мой конвульсивный и яростный порыв в свободу слова и сквернословия объясняется вовсе не моими связями с партийной бюрократией, а моими планами побега от нее. Приличного вида мужчина стал любезен во всю меру своей полной неопытности в этом стиле обращения с людьми. Потом мы расстались. Надеюсь, навсегда.

Отражения приличного вида мужчины

Итак, анархический гражданин Яковлев исчез. По всей вероятности, на Соловки или в какое-нибудь иное соответствующее место. Его предприятие перешло к приличного вида мужчине. Гражданин Яковлев был одним из миллионов тридцати частных хозяев России: крестьян, лавочников, рыбаков, торговцев, ремесленников, предпринимателей и прочих. Подавляющая часть этих хозяев стала государственными рабочими, как все крестьяне и ремесленники. Часть исчезла куда-то на Соловки. Какая-то часть ухитрилась превратиться в приличного вида мужчин. Приличного вида мужчины, как общее правило и как масса, выныривали откуда-то из задворков партии, из «социалистической безработицы» (период НЭПа был периодом острой безработицы служащих и партийцев), из забытых людьми и товарами трущоб всяких ТПО, во время НЭПа пребывавших в состоянии торгового анабиоза. И одновременно с этим около двухсот миллионов потребителей автоматически превратились в двести миллионов посетителей.
В мире свободной конкуренции высшим, безапелляционным, самодержавным законодателем был я, Иван Лукьянович Солоневич, Его Величество Потребитель Всероссийский. Это от моей державной воли, вкуса или прихоти зависели и торговцы, и банкиры, и рыбаки. Вот возлюбил я, Иван Солоневич, беломорскую селедку — и на Поморье возникают промыслы. Вот разлюбил я ту же селедку и на Поморье закрываются промыслы. Я диктовал свои неписаные законы и Яковлевым, и Ротшильдам и мог купить селедку у Яковлева и акцию у Ротшильда, но мог и не купить. И Яковлев стал Яковлевым и Ротшильд — Ротшильдом вовсе не потому, что у обоих оказались акульи зубы эксплуататоров рабочего класса, а просто, автоматически просто потому, что Яковлев так же разумно и добросовестно торговал селедкой, как Ротшильд акциями. Если бы акции Ротшильда оказались бы какой-то гнилью, как картошка приличного вида мужчины, Ротшильд вылетел бы в трубу. Приличного вида мужчина вылететь в трубу не может никак: за его спиной стоит великое общество страхования бюрократизма — Всесоюзная коммунистическая партия. Ему, приличного вида мужчине, совершенно наплевать и на качество картошки, и на мое пищеварение, и тем более на мои вкусы. Он застрахован вполне. Или по крайней мере думает, что застрахован вполне. Приличного вида мужчина имеет два отражения: одно в декламациях и другое — в его повседневности. Декламация говорит об идее и энтузиазме. Или — несколько с другой стороны — о догматизме и фанатизме. Нужно твердить и твердить: ничего этого нет. Ни идеи, ни энтузиазма, ни догматизма, ни фанатизма. Есть профессиональные интересы слоя, касты или банды, назовите, как хотите, паразитирующей на убийственном хозяйственном строе. Строй — истинно убийственный. Какое дело до этого приличного вида мужчине? Крепостной строй был тоже истинно убийственный. Какое дело до этого было владельцам дворянских гнезд и крепостных душ? В дворянских гнездах была своя декламация — о «величии России», в коммунистических ячейках есть своя — о величии революции и СССР как носителе революции. Крепостное рабство вело к упадку великую страну — социалистическое рабство ведет к тому же. Приличного вида мужчина типа Льва Толстого и его героев были озабочены этим так же мало, как приличного вида мужчина из ТПО и его сотоварищи. Но ни идеи, ни энтузиазма, ни догматизма, ни фанатизма не было ни в дворянских гнездах, ни в коммунистических ячейках. И там, и там был грабеж — и больше ничего. И было туманное предчувствие конца этого грабежа. Именно от этого идет общая для гнезд и для ячеек ненависть. Может быть, поэтому именно самая аристократическая часть русской эмиграции сейчас промышляет советским патриотизмом, а самая «рабоче-крестьянская» предпочитает самоубийство возвращению в патриотические объятия Советов?

Революционные процессы отражаются в декламации и в философии. Повседневный быт революции проходит вне внимания и декламации, и философии. Но именно он определяет все. В тридцати миллионах хозяйственных ячеек страны развивается приблизительно одна и та же профессия: замены капиталиста, предпринимателя, представителя анархической частной инициативы мужчинами приличного вида, а иногда и вовсе неприличного вида.

Итак, капиталист Яковлев сломан и выброшен за борт жизни. В свое время он покупал селедку, перевозил селедку и продавал селедку. Он богател и разорялся, но это касалось только его самого. Если он пропивал, то только свои собственные деньги. Если он не умел торговать, то он платил своими собственными убытками. Сейчас он исчез. На его месте появился приличного вида мужчина. И появились совершенно новые линии хозяйственного развития страны.

В среднем следует предположить, что приличного вида мужчины — люди, как люди, не хуже и не лучше других. На практике они все-таки хуже. И что, управляя НЕ своим собственным имуществом, они должны как-то контролироваться. Нужно иметь в виду: советский кооператив НЕ есть кооператив. Нормальная кооперация есть результат сложения некой суммы частных собственников — совершенно так же, как и любая акционерная компания: где-то в конечном счете сидит частный собственник пая или акции. Советская кооперация есть государственное предприятие, регулируемое общегосударственным планом и поэтому подчиненное общегосударственной бюрократии. Потому на другой же день после исчезновения Яковлева, а может быть, и в тот же день на всемирно-исторической сцене появляются такие, до сего времени не отмеченные мировой философией термины, как усушка, утруска и прочие синонимы воровства. Никогда в моей социалистической жизни — ни в России, ни в Германии — мне не удавалось купить фунт сухого сахара. Он принимается магазином в сухом виде. В магазине он таинственно набухает водой, и эта вода продается покупателю по цене сахара. Разницу менее таинственным образом потребляют мужчины приличного вида — конечно, за МОЙ счет.
Техника государственной торговли выработала неисчислимое количество методов планового и внепланового воровства. Если предоставить этому воровству полную свободу рук, то все будет разорвано в течение нескольких недель, а может быть, и дней. Нужен контроль. По всему этому над тем местом, где раньше бесплатно и бесконтрольно хозяйничал мой Яковлев, вырастает массивная пирамида:
а) бюрократия планирующая, б) бюрократия заведующая, в) бюрократия контролирующая, г) бюрократия судящая и д) бюрократия расстреливающая.
Появилась также необходимость всю эту бюрократию как-то кормить. Техника кормления этой бюрократии, как и всякой бюрократии в мире, распадается на две части — официальную и неофициальную. Официальная выражается в «ставке», неофициальная — во всех видах утечки, взятки, смазки, блата и прочих трудно переводимых синонимов воровства. Фактически потери национального хозяйства никак не ограничиваются теми деньгами и товарами, которые разворованы бюрократией. Самые страшные потери — это бюрократические тормоза, навьюченные на всякую человеческую деятельность в стране.

Моя Салтыковка была маленьким подмосковным пригородом. Ее кооператив ТПО — был, так сказать, микроскопом всего социалистического хозяйства. Это была одна из миллионов тридцати клеточек великого социалистического организма. То, что происходило в ней, происходило и в остальных тридцати миллионах. Что же происходило в ТПО и что не могло не происходить? Имейте в виду: не могло не происходить. Но в нашу эпоху министерств пропаганды и вранья было бы наивно рассчитывать на доверие читателя к фактической стороне моего повествования. Но, может быть, у читателя окажется доверие к своему собственному здравому смыслу. А также и к своему жизненному опыту.
Салтыковка была микроскопом СССР. Каплей, в которой отражалось все величие Союза Социалистических Республик. Или — несколько иначе — тем «Изолированным Государством», на гипотетическом примере которого немецкий гелертер Тюнен пытался анализировать законы земельной ренты. В Салтыковке была своя партийная организация: мировая революция интересовала ее мало здесь масштабы сводились к выпивке и закуске. Был свой отдел НКВД. Был свой отдел Госплана. Была комсомольская ячейка. Словом, было все то, что полагается. Я не подсчитал того процента, который в Салтыковке занимала бюрократическая часть ее населения, но я полагаю, он никак не был меньше, чем в оккупационных зонах Германии. И всякая дробь этого процента хотела и выпить, и закусить. Выпивка же и закуска находились под хранительным попечением приличного вида мужчины.

Каждая человеческая группа, раз сорганизовавшись, склонна к некоей обособленности. Если никаких социальных и прочих оснований для этой обособленности нет, изобретаются совершенно случайные, вот вроде как у немецких студенческих корпораций. Совершенно естественно, что группа людей, проживающих в Салтыковке и объединенных партией, бюрократизмом, привилегированностью и прочим, рассматривала себя как некий правящий слой четырех-пяти тысяч рядовых салтыковских обывателей. В числе этой правящей группы был и приличного вида мужчина.
Приличного вида мужчина оказался распорядителем предприятия, которое не он создал и в котором он или понимал мало, или не понимал вовсе ничего. Ибо если бы он понимал, скажем, столько же, сколько понимал мой покойный Иван Яковлев, то он и был бы предпринимателем, а не бюрократом. Купцом, а не чиновником, акулой капитализма, а не сардинкой партии. Было бы слишком наивно предполагать, что в эпоху НЭПа приличного вида мужчина продавал подковы, скэтинги и прочее только потому, что он уже тогда предвидел судьбу Яковлева или что у него было некое идейное отвращение к частнособственническим методам эксплуатации селедки. Может быть, такие идейные мужчины где-то и были. Но в общей массе их в расчет принимать никак нельзя. Мой кооператор не понимал ничего. Однако если бы он не понимал, то это никак не меняло бы дела. В области спорта я могу считать себя понимающим человеком. И это не помогло никак. Таким образом, некомпетентность приличного вида мужчины является только осложняющим, но никак не решающим фактором общего развития.
Для того чтобы не быть обвиненным в ненаучности, я буду исходить из лучшего случая, — из предположения, что приличного вида мужчина есть мужчина компетентный и добросовестный. Я имею некоторое основание утверждать, что в моей спортивной области я был и компетентен, и добросовестен. Однако на практике оба эти качества оказываются только отрицательными. Если бы я был некомпетентен, то директиву о формировании женских футбольных команд я стал бы проводить в жизнь, просто не зная, какие именно последствия для женского организма будет иметь этот вид спорта. Если бы я был компетентен, но недобросовестен, я бы на эти последствия наплевал. Если бы приличного вида заведующий кооперативом был бы компетентным человеком, то он не мог бы не войти в целый ряд коллизий с окружающим его миром партийно-торговой бюрократии, ибо этот мир по необходимости формировался из людей, кроме партии не знавших ровным счетом ничего, иначе они и раньше были бы профессиональными торговцами, а не профессиональными революционерами. Если он, зав, был бы человеком добросовестным, то, находясь в окружении привилегированного слоя, касты или банды, он на своем месте не мог бы удержаться ни одной секунды. Кроме того, сочетание компетентности и добросовестности будет более или менее автоматически вызывать в человеке некие позывы к проявлению личной инициативы. Личная инициатива так же более или менее автоматически вызовет ряд коллизий с планом, с директивами партии, с ее классовой политикой, с методами действия тайной полиции, с запрещением, например, снабжать хлебом детей, родители которых были лишены избирательных прав («лишены» — по советской терминологии). Или, иначе, сочетание профессиональной компетентности с моральной добросовестностью и с полным и безоговорочным признанием всех директив партии, если и встречается в этом мире, то только в виде исключения. На исключениях никакой работающей системы строить нельзя.

Я хочу еще раз отделаться от всяких обвинений в каком бы то ни было догматизме. И в каких бы то ни было философских предпосылках. Нет никакого сомнения в том, что в целом ряде случаев хозяйственные предприятия, основанные на коллективных принципах, работали, по крайней мере, не хуже всяких других. Монастырские имения католических и православных монахов были в свое время носителями и сельскохозяйственной и прочей культуры. Огромные латифундии католической церкви в целом ряде стран и сейчас, по-видимому, работают совсем неплохо. Очень неплохо работает мировой почтовый союз. Кажется, совсем неплохо работали русские и германские государственные железные дороги. По-видимому, при каких-то мне неизвестных условиях общественные предприятия проявляют по меньшей мере достаточную степень жизнеспособности. С другой стороны, еще более бесспорен тот факт, что все попытки создать человеческие общежития, построенные на коллективистических началах, провалились самым скандальным образом — начиная от платоновских коммун и кончая толстовскими (ниже я перечисляю эти попытки). Та отрасль современной схоластики, которую мы именуем политической экономией и прочими производными, до сих пор постаралась установить те условия, при которых имения братьев-бенедиктинцев процветали и при которых фаланстеры товарищей фурьеристов проваливались. Вероятно, условий этих очень много. Одно из них, вероятно, сводится к тому, что в монастыри шел какой-то отбор, в фаланстеры шли какие-то отбросы. Но, может быть, не следует идеализировать и братьев-бенедиктинцев: они в свое время были освобождены от всяких налогов. Может быть, не следует переоценивать и казенных дорог в России: частные все-таки давали большую прибыль. Повторяю: мы этого не знаем. Нас этому не учили. Этим наука не поинтересовалась.

Я склонен утверждать, что в Российскую коммунистическую партию шли почти исключительно отбросы. В германскую национал-социалистическую шли главным образом отбросы, но уже не исключительно. Моральный состав германской партии был, несомненно, выше русской. Может быть, отчасти именно поэтому внутрипартийная немецкая резня не приняла таких ужасающих размеров, как русская, и хозяйственные последствия нацизма в Германии не имели такого катастрофического характера, как в России. В России социалистическое хозяйствование оказалось сплошной катастрофой.

Приличного вида мужчина случайно мог оказаться человеком компетентным и добросовестным. Однако совершенно очевидно, что если в стране происходит насильственная замена тридцати миллионов частных предпринимателей десятком миллионов приличного вида мужчин, то такого количества компетентных и добросовестных людей не может выделить никакая бюрократия мира. И с другой стороны, никакой бюрократический аппарат не может быть построен на доверии к компетентности и добросовестности его сочленов. Аппарат должен быть построен на контроле. Если дело идет о почтовых марках, которые не подвергаются ни усушке, ни утечке, ни порче, ни колебаниям в цене, ни влияниям общественной моды или личных вкусов, — этот аппарат работает. Если дело идет о селедке — аппарат просто перестает работать. Селедка обрастает контролем. Одновременно с селедкой таким же контролем обрастает и каждый сноп. Становится меньше и селедки, и хлеба. Становится больше соблазна украсть. Приказчик каждого гастрономического магазина считал себя вправе съесть хозяйскую селедку — и Иван Яковлев признавал за ним это право: это был быт. Приличного вида мужчина — в особенности, когда селедок стало мало, — тоже ими не брезговал. Но если он имел право на селедку, то почему не имел такого же права и другой, уже контрольного вида мужчина? И если селедок оказывалось мало и они становились предметом «распределения», то совершенно естественно, что преимущественное право на это распределение получал, скажем, секретарь салтыковской партийной ячейки. Но в Салтыковке, как я уже говорил, существовала целая коллекция местного начальства — «партийная головка», по советской терминологии. Приличного вида мужчина зависел не только от своего вышестоящего партийного и кооперативного начальства, но также и от местной партийной головки. И если к нему приходил или ему присылал записку начальник местной милиции, жаждавший и выпивки, и закуски, то приличного вида мужчина не мог отказать. Конечно, у него были все юридические основания для отказа. Но не одними юридическими основаниями жив будет человек, социалистический в особенности. План вызывает террор. Террор вызывает бесправие. Зав КООПом, в сущности, имел также мало прав, как имел их и я. Любой соседствующий бюрократ мог его или съесть, или посадить, или просто подвести. Акт об антисанитарии. Донос о партийном уклоне. Жалоба на нарушение классовой линии в раздаче селедок. Арест («до выяснения») по обвинению в саботаже и вредительстве. Заметка в местной газете о посещении церкви или непосещении комсомольских собраний. Ну и так далее…

В каждой общественной группе происходят некоторые деяния, которые обозначаются несколько неопределенным термином «интрига». Для советского быта этого термина оказалось недостаточно. Был выработан ряд синонимов: склока, буза, гнойник, кружковщина, — их все равно ни на какой язык перевести нельзя. Все эти варианты интриги опутывают приличного вида мужчину с головы до ног, как они опутывали и меня. Но я ни при каком усилии воли не мог украсть футбольной площадки, да никакому бюрократу она и не была нужна. У приличного вида мужчины лежат селедки, их можно украсть, и они всем нужны. Так что приличного вида мужчина, хочет он этого или не хочет, вынужден вступать в какие-то сделки с совестью, селедкой и секретарем партийной ячейки. И — в обратном направлении — секретарь партийной ячейки был вынужден вступать в сделки с селедкой, приличного вида мужчиной и даже с совестью в тех редких случаях, когда она существовала. Или, проще, бюрократический контроль над бюрократическим аппаратом повторял всемирно-историческую попытку барона Мюнхаузена: вытащить самого себя из болота, в данном случае бюрократического. Да еще и с лошадью, в данном случае «трудящейся массы». Барону Мюнхаузену, если верить его словам, это удалось. Советская власть даже и не врала об удаче.

Во всяком случае, каждая национализированная и социализированная селедка и сосиска, фунт хлеба и пара брюк стали обрастать и контролем, и воровством. Чем больше было воровства, тем сильнее должен быть контрольный аппарат. Но чем крупнее контрольный аппарат, тем больше воровства, контролеры тоже любят селедку. Тогда с некоторым опозданием советская социалистическая власть вспоминает обо мне, трудящемся, потребителе, пролетариате, массе и прочее. И власть говорит мне: «Вот видите, товарищ Солоневич, государство у нас рабоче-крестьянское, НО с бюрократическим извержением, — это формулировка В. Ленина. Идите княжить и владеть контролем. Контролируйте бюрократов, волокитчиков, загибщиков, головотяпов, аллилуйщиков, очковтирателей (список этих синонимов можно бы продлить еще строчки на две-три). Идите и контролируйте».

Я не иду. И никто из приличных людей не идет. Во-первых, потому, что ни я, ни врач, ни сапожник, ни монтер решительно ничего в этом не понимаем. Во-вторых, потому, что у нас есть и свои собственные и профессии и дела. В-третьих, потому, что, будучи среднетолковыми людьми, мы понимаем совершенно ясно: ничего путного выйти не может.
Я вернусь к моей собственной бюрократической деятельности. Итак, я руководитель спорта при Центральном совете профсоюзов. Я один из винтов бюрократической машины, которая решительно никому вообще не нужна. Из всего того, что я делаю, процентов девяносто пять не имеет абсолютно никакого смысла. Остальные пять процентов — при нормальном положении вещей спортсмены организовали бы и без всякой помощи с моей стороны. А также и без того «плана», который я призван составлять, предписывать и проверять. Моя спортивная служба ввиду этого была почти на все сто процентов чепухой. Она никому не была нужна. Если я все-таки кое-что сделал, то только во внеслужебном порядке: писал книги о том, как нужно подымать гири или заниматься гимнастикой. Но все-таки мое бюрократическое существование не было безразличным. Я не мог помочь ничему. Но я очень многое мог испортить.

Мои планы никому не были нужны, как планы Госрыбтреста не были нужны никакому Яковлеву. Но уже приличного вида мужчина ничего не имел права сделать без плана, иначе что же остается от самого принципа планирования. Любой лыжный кружок страны мог достать лыжи и ходить на них решительно без всяких плановых указаний с моей стороны, но он на это не имел права, ибо, опять-таки, какой же иначе план? Я был тормозящим фактором в развитии русского спорта, как и Госплан в развитии русского хозяйства. Но я, по крайней мере, старался не быть тормозом. Мой спорт подвергается такому же контролю, как и кооперативная селедка.
Нормальный бюрократический аппарат контроля состоит из планирующих и контролирующих органов данного ведомства, из партии, рабоче-крестьянской инспекции, милиции и как ультима рацио регс — из ОГПУ-НКВД. Есть и еще кое-какие промежуточные звенья. Все это оказывается недостаточным. Власть обращается к трудящимся: «Спасайте, кто в Маркса верует!» Власть организует из трудящихся дополнительный контроль — «общественный контроль», как он называется в СССР. Само собою разумеется, что и этот «общественный контроль» подчинен и партии, и плану — иначе какая же диктатура и партии, и плана? Гениальность всего этого торможения заключается в идее, чтобы я контролировал всех и все контролировали меня. Или, иначе, чтобы я шпионил за всеми и все шпионили за мной.

Окончание следует.

[Источник]https://www.litmir.me/br/?b=41189&p=1
Tags: Былое, Иван Солоневич, Правда и ложь о Российской Империи, история Отечества, русские мыслители, трагедия России 20 века
Subscribe

  • Апрельский закат в Петербурге

    Снято вечером 10 апреля. Никаких катастроф, просто закат солнца. Первой была мысль о…

  • Первый снег

    Мы выезжали из города в середине осеннего субботнего дня, когда ветер гнал по небу рваные клочья облаков, а меж ними на фоне светло-голубого…

  • Прощальные улыбки минувшего лета

    Серое мокрое небо, облетающие, почти уже вовсе облетевшие листья оголившихся деревьев, холод и сырость осени, неумолимо напоминающий нам о…

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 1 comment